Семейная история

Двоюродного деда хоронили в закрытом гробу. Об этом жарко шептались скудные гости похорон и особенно две бывших его жены и неожиданная вдова – все думали, он тогда развелся, а он не развелся, просто разошлись, и все. Разъехались – она в курмыши за площадью Кирова, а он как раз-то один и остался в квартире, что ему подарила любящая сестра на свадьбу. Моя бабка. Так что двоюродный дед женихом был видным — потолки три сорок, санитарные приборы родом из Чехии, кафельная плитка того же славянского происхождения. Бабка мечтала, чтобы ее младший брат, битый судьбой, нашел свое нелегкое счастье малопьющего человека, вот и возникла зубоврачебная Надежда с профессионально подстриженными ногтями.

Надежда была самостоятельная, волевая, держала спину и строго говорила. В день знакомства с бабкой она появилась в мохеровом берете, прикрывающим загорелый лоб, ловко стянула обе кожаные перчатки с крепких ладоней и оглушительно хрустнула пальцами. Именно в такие руки, натренированные на многих раззявленных ртах, бабушка хотела переложить заботы о брате и его старческой судьбе.

Однако неразрешимой проблемой их супружества стала отвратительная привычка молодой жены ставить при мойке кастрюли и прочую посуду в раковину. Двоюродный дед такое попрание основ терпел долго и стоически, около пары недель, затем указал избраннице на вопиющие недостатки, присовокупив в речи, что она и обувь моет не сразу по приходу домой, а спустя довольно-таки протяженное время, за которое время обувь портится от уличной влаги. Так что третий его брак с самостоятельной женщиной-стоматологом оказался самым недолгим, но теперь она гордо поглядывала на наперстниц-неудачниц из нанятого такси, не умея мигнуть глазом – стоматологическая вдова оказалась парализованной после инсульта именно на ту сторону лица, что могла высунуть в окно. Немигающий глаз зиял черной воронкой, пугая прыгающих вдаль от кошмара провожающих.

Четыре дня сидел у раскаленной батареи, — повторяла и повторяла соседка по дому, старая еврейка в винтажных бигуди с перекрученными серыми резинками; дом бы в свое время непростым, квартиры там получали люди определенных и выдающих качеств, двоюродный дед, кстати, и не получал.

Четыре дня! – просто уже заходилась носительница бигуди, — это ж надо, начало октября, а так шпарят. Шпарят, говорю, а потом счет выкатывают, платите, милая моя, за наше прекрасное отопление, от которого трупы зеленеют и лопаются. Зеленеют и лопаются! – произнесла она не без удовольствия той внезапном сменой устоявшихся ритуалов, когда вот такое происшествие может заставить человека утром махнуть коньяку.

А в чем он одет-то был, — как-то легко, по-детски поинтересовалась другая соседка, — в своей вязаной кофте, что ль. Это не кофта была, а позор, там локти наружу и подол загажен, в дерьме весь. В жидком, — уточнила через паузу.

Так откуда же у него другая одежда, — заверещала худая, как засов, старуха в пододеяльнике с одеялом внутри, — они же все ее сожгли.

Одежду сожгли, труп позеленел и лопнул, — философично закончила в бигуди, хлебнув из достойной фляжки.

Она гневно посмотрела на местных родственников двоюродного деда, которые родственники долгие годы воевали с покойным за все. У них был график пользования уборной, а если что не так, то невестка совала ему под дверь ершик в экскрементах, а то и рисовала какую картинку попроще. На тему войны. Преобладали бомбы. Теперь воевать не придется.

Зеленый и на самом деле лопнувший труп видел младший сын покойного, да и то сугубо издали, насколько позволяла роскошная планировка когда-то богатой и даже барственной сталинской квартиры. Сейчас далее порога с выношенным ковриком жесткого ворса никто не казал носа, и это было как раз понятно. Запах стоял. Был незыблем. Он поглощал. Проглотил, например, серое небо и начинающийся дождь.

Даже вокруг того самого закрытого гроба, нищенски выставленного на разномастные табуреты поверх огромной лужи, в которой плавали-кувыркались скрученные желтые листья и мокрые окурки в тон, даже здесь нельзя было нормально вдохнуть, не прикрывая носа платочками, в меру одноразовыми. Двоюродный дед, за четверную плату переодетый ошалевшим бальзамировщиком, плотно увязался в кокон запаха, в самое его сердце, четверо суток у же мертвое. На гробовой крышке прыгал жирный воробей, подтверждая мысль о своей всеядности.

Поехали, что ли, сказал младший сын, вроде бы какой-то фотограф, или художник-декоратор из тех, кто раз за разом перекрашивает свою же мазню на тему цирка пингвинят на льду или огненного шоу в хрустальной сфере с ныряющим мальчиком.

Поехали, что ли, повторила за ним его юная жена, вся перевязанная пуховым платком вроде оренбургского, словно началась отечественная война и вода только женщинам и пулеметам. Похоронить свекра не терпелось и ей.

Как поехали? Куда поехали? – всполошилась первая жена усопшего, крутобровая украинка с глазами когда-то ярко-вишневыми, но сейчас уже съеденными наполовину. – А речь? А поминальная речь? Вы что?

Первая жена специально приехала из Киева, стояла подбоченясь и бдительно следила за соблюдением каких-то псевдоправославных традиций, сочиненных ей самой. Скорее всего, она считала себя не понаслышке матерью городов русских, и просто исполняла свой долг. Например, она послала ту самую соседку в бигуди за самой дешевой карамелью в магазин и теперь швыряла эту карамель в лицо и растопыренные от неожиданности руки пробегавшим детям. И речь над гробом, по ее понятиям, должна состояться, быть продолжительной и всех устроить. Рядом с первой женой стояла старшая дедова дочь. Женщины были неотличимы. Разве что усы младшая еще удаляла воском.

Ннуу, — сказал младший сын, сморщив свое лицо, и без того всю жизнь доставлявшее ему неприятности. – Какая, в принципе, речь. Время, типа, тянем.

Младшего сын двоюродный дед родил вовсе не от крутобровой вишнеглазой украинки, матери русских городов. Младший сын появился на свет от второго дедового брака. Вторая жена, Нонка, крутилась тут же, и на похоронах, и в более глобальном жизненного смысле – когда-то давно работала подавальщицей в офицерской столовой, где дед съедал положенные ему щи с мясом и жаркое по-гусарски. Имя Нонка подходило ей идеально — как хризантемы отцветшему салу, золотой ключик – каморкиной двери, и использованный ватный диск помойному ведру. Она была хорожо сложена, волосы взбивала будто венчиком для яиц, и цвет они имели идентичный.

Куда девался после давних событий Нонкин муж, осталось неизвестным, но он не преследовал влюбленных, аккуратно выплачивал алименты и, возможно, тоже уже умер. Нонкины дети оказались в какой-то мере проблемными – старший мальчик как-то тихо хулиганил и вытачивал на скамейках свастику, но без фанатизма; младшая девочка болела ДЦП. Форма заболевания была нетяжелая, не такая тяжелая, как если на лавочку выкладывают скрежещущее дитя, согнутое навсегда злым узлом. Просто у девочки плохо двигалась ножка и совсем не двигалась ручка. К этой девочке, Ирочке, дед особенно привязался: таскался с ней по больницам, санаториям, центрам реабилитации, клиникам, где выпросил, высидел, вымолил необходимые операции для ручки и для ножки. Ирочка росла счастливым ребенком, много улыбалась, была аккуратной. Именно ей бабка поручала выцарапавать парадные ножи-вилки из темно-коричневых масивных коробов-наборов с миниатюрными крючочками с длинного бока. В каждой шелковой раковине таилась то потемневшая чайная ложка, то ярко-красивая длиннозубая вилка.

По советским меркам дед был состоятельным человеком – он построил хороший кооператив, три комнаты, какой-то белый ковер ворсом выше щиколотки вспоминается. Модная стенка «тауэр» с решеточками, два телевизора, даже чуть не три. Дед работал сапожником. Нет, дед – работал Сапожником. Он не привлекался к плохо оплачиваемому и непристижному делу подбивания каблуков; он – творил. Каждую пару он затевал в голове, потом кроил на бумаге, строил. Мелочей не существовало – вышитый дубовый листок, косичка из кож трех цветов. Удобство колодки – для постоянных заказчиков имелись личные, на них тачались сапоги, босоножки и туфли «на выход». Каждую пару он оглаживал, чуть не целовал, если понимать толк в эротике, это было самое то.

Дед считался «цеховиком», наверное. Платил «долю малую», или что там полагалась еще до всех миленков-рекетиров и бандитов на «восьмерках». Это мы еще не подъехали к девяностым, это мы еще копошились в похоронах Брежнева.

Считалось, что мы, дети – Нонкины мальчик, девочка и я – прекрасно можем играть вместе, несмотря на разницу в возрасте, которая меж детьми вдруг стала особенно заметной с появлением новенького дедова младенца. Нонка родила не то чтобы в совсем уже зрелом возрасте, но под сорок ей было. Мальчик родился некрасивым настолько, что об этом говорили вслух. Эллипс его головы казался прилепленным к шее будто бы не самым своим узким местом, а широким и в другую сторону. Руки-ноги неприятно темнели в отличие от белого худого тельца. Назвали – Андрей. Андрей рос классическим злым мальчиком. Он тиранил сестру, пакостил брату, ябедничал всем на всех. Разгромил роскошнейшее немецкое лото на звериную тему: с белоснежно гладких маленьких плотных карточек таинственно щурились рыси и прыгали неведомые тушканы. Более устойчивым шахматам тоже попало как следует: Андрей кропотливо грыз каждую фигуру, пока не оставил без голов всех. Даже слону не повезло, хотя казалось бы.

Встречались мы часто: обязательный и главнейший праздник бабушкин день рождения, чертова уйма детских именин, первое мая, поход на салют, и так далее, восьмое марта, мимозы. Чаще всего встречи происходили на бабушкиной территории, в той самой сталинке с потолками три сорок и двумя видами подачи горячей воды – хочешь, из общей трубы, а хочешь – грей чрез колонку. Бабушка сооружала стол; стол ломился. На столе было все. Однажды она взволнованно сказала подруге из близкого круга: вообрази, в этот раз мы остались без мяса криля! Подруга прикрыла лицо руками и выдохнула: хорошо, хоть Рудольф Евсеевич не придет. Коронным блюдом подавался слоеный мясной пирог, сочащийся жирным соком; пирог комплектовался бульоном в правильных суповых кружках. Китайский фарфор на 24 персоны, на тарелках сплетались тяжелые еловые ветви. Н а чашках соблазнительно вытягивали полноватые лодыжки немецкие мадонны из сервиза. В доме курили на лестничной клетке, и туда, через синие клубы дыма бабушка объявляла величаво: десерт! Торт всегда был наполеон, о рецептуре которого дамы с высоко выщипанными бровями агрессивно спорили. Шло время.

Время бесстрастно вместило в себя, что умер бабушкин муж, мой дедушка. Молодой, пятидесятилетний красивый мужик, азартно работающий, азартно управляющий собственным автомобилем, азартно прыгающий по ступеням с костылем под мышкой в бар гостиницы «Волга», чтобы пропустить стаканчик. К слову, тоже умер в кресле, правда, просидел там не более двух часов, тех самых, когда бабка эмоционально жаловалась на пьянство деда своему сыну. Ставши вдовой, бабушка обрела дополнительное величие. Она изготовила несколько вариантов надгробных плит: белого мрамора, черного мрамора, и два вида с портретами, вытесанными непосредственно в камне. У бабушки нашлись новые занятия: она вдовствовала. Это плотно занимало ее утро, вечер и утро.

Так что время шло. Андрей был невысок, сутул, пронырлив, мог сказать матери: видел твоего с двумя телками в ресторане; мог сказать отцу: твоя снова втихаря хлещет портвейн, посмотри, там, за спинкой дивана. Сестру называл криворучкой, дразнил ее чуть вздрагивающую походку, а когда старшему брату звонили девочки, без запинки сообщал, что Сергей в туалете, он всегда там надолго, трещина прямой кишки, геморрой, дикий запор, не может просраться. Девочки с горящими от гадливости ушами бросали трубки, как в огонь.

Двоюродному деду было, в общем, наплевать. С чего они развелись с Нонкой, я не знаю, никогда не интересовалась, хотя могла бы легко выспросить все у той же бабушки, возмущенной событиями. Бабушка всю жизнь считала своей семьей только вот этого брата, хоть имелся второй родной, и еще сына. Она командовала их женщинами, могла сказать про суп, с допустим, фрикаделями: ну и что за говно тут всплывает; про юбку, любовно подшитую невесткой: строчка, как бык насикал. Нонку в период развода она любовно и без всяких околичностей называла блядью, активно участвовала в разделе дедова имущества, отсудив ему темноватую однушку в спальном районе, зато большой площади. Дед стал там холостяцки обосновываться вроде бы, но тут как раз и нарисовалась стоматологическая невеста, в берете и с ногтями.

Бабушка решила, что молодым нужен простор. Тайно от иных членов семьи она совершила родственный обмен – себя в темноватую однушку, брата с зубным врачом – в барственно запущенные хоромы с потолками, паркетами, видами на Волгу и достойными соседями: профессор медицины Родкин и компания.

Нонка же в результате развода сильно выиграла во всем – за какие-то чуть не пятьсот рублей она приобрела заброшенную шнягу на окраине деревни Кубаревка, и вот в этом доме затеяла собачий питомник, сейчас очень знаменитый. Кого-то она разводит не больно крупного – таксы, чихуа-хуа, шпицы и кто-то еще, мелкий и прыгучий. Выглядит хорошо. Старшие дети уехали с ней, а вот младший, злой Андрей, остался с дедом. Ну, со своим отцом, то есть. Может быть, его бесила территориальная удаленность Кубаревки от цивилизации, а может быть решил разрушить свежевыпеченный отцов брак изнутри. Или проще – Андрей ничего не решал. Жил, как жил.

Общаться мы практически перестали. Мой отец сильно обиделся на бабушку, собственную мать, что та так распорядилась квартирой, полученной в свое время дедом, главным инженером крупного треста. Отец считал, что квартира должна достаться прямым наследникам – например, мне. Мне было 12 лет, и я ничего не считала, ну кроме того, что в новую бабушкину квартиру приходилось долго добираться, и там постоянно что-то не то было с сантехникой – подтекало, мокло и тд, вспухал линолеум страшными, какими-то кладбищенскими прорубями. Бабушка из царицы превратилась внезапно в старушку, и ее модные, собственноручно сшитые головные уборы заменились платком, завязанном просто, по-русски.

Платки сменили свет на черный, когда умер мой отец.

Четыре дня на стуле, — соседка в бигуди вновь вспомнила о своих церемониальных обязанностях, — четыре дня на стуле, это ж не каждый же и усидит, если подумать, целых четыре, чтобы тебя к концу второго не растащило по стенам, господи прости, и потолку, три сорок ведь у нас.

И тут все эти глупости с потолками правильным и живым криком растрепала по хорошему ведомственному любопутному двору та самая Ирочка, девочка с ручкой и ножкой, теперь уже взрослая женщина и мать взрослого сына. Папка! – кричала она. – Папка! Папка! Папка! Папка! Старуха поднесла ей коньяка, как самого дорогого.

А гроб мерно покачивался на хлипкие табуретках, будто и вправду уже отплывал, и было заплачено Харону бывшими большими дедовыми деньгами, и плевать уже на четыре для у горячей батареи, хоть я не представляю, каково это: четыре для злому мальчику Андрею и его увязанной в пух жене принюхиваться из кухни, что такое, что за запах, будто бы мышь сдохла. Откуда у нас мыши, это такой дом, его на сто лет от моли и мышей обрабатывали, ну что же за вонь! вонь! ведь невозможно же! Приговаривать, отворачиваться от плотно закрытой, двери в кабинет деда, четыре дня, господи, четыре дня.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *