Что нового можно сказать об общегородской самарской масленице, повторяющейся год от года? В этот раз вместо гигантского уродливого самовара на площади стояла не менее уродливая русская печь, поверху кривлялись аккордно оплаченные скоморохи; рядов с шашлыками стало ещё больше, и примыкающие скверы по-прежнему оцепили, не разрешая вход-выход и прыжок на месте. Но этого недостаточно.
Наверное, нужно отметить небывалое народное присутствие: очереди за бесплатными блинами становятся всё больше, полиция на охране постов всё злее, и вот уже какой-то пожилой даме вытирает прозрачные слезы огорченный супруг. Дама отказалась выворачивать нутро сумки, а ей преградили путь в духе «нет ножек, нет печенья». Пара отступает, без всякой победы, на их бедное место приходят десятки более сговорчивых граждан, бодро дышащих утренним коньяком и маринованным луком под блинки. С традиционно расположенной тылом к улице Чапаевской сцены распевают что-то посконное, в кокошниках. Полицейский и полицейская сдержанно делают замечания двум злостным курильщикам, потом компании с личным чаем в личном термосе – здесь вам не место для пикника, уважаемые. Уважаемые переходят дорогу, где под окнами «генеральского дома» вынимают собственные бутерброды с колбасой и поллитровку водки в газетке, чтоб не грелась лишнего. Эх, говорят, за бог с нами и черт с ними! Понеслась! И она понеслась.
Запросто могу проехаться по своим землякам, потому что госпожа Бовари – это я, и самарский люд – это я, и всё, что я говорю, я говорю в первую очередь о себе. Это я стою с каких-то щей в длинной и болтливой очереди за штукой оплаченных муниципалитетом блинов, это я хватаю призовую порцию на прямоугольной картонной тарелочке; это я пляшу в толпе русскую, задевая локтями ближних.
Это я стою с лицом красным и потерянным под гранитным локтем Куйбышева, вокруг толпятся чужие дети, пляшут по ногам, половина на неактуальных уже санках, но теми не менее. Вершится неистовая оргия материнства и детства, воздушные шары непристойно надуты, петушки на палочках туда-сюда помещаются в отрытые рты; а как же, думаю я вдруг, как с этим всем справляются женщины без личных детей, что они думают, как выживают на массовых гуляньях под рёв многорожалой толпы? И будто бы меня ошпаривает с головы до ног, будто бы вся кожа слезает лохмотьями, а остается красное отечественное мясо; но на самом деле ничего такого, и в мою абсолютно кожаную руку торговка масленичными куклами вдруг суёт одну: возьми, говорит, возьми просто так, сожжёшь против зимы и за новое лето. Да я куплю, говорю я, у меня есть деньги. А не надо, говорит торговка, я загадала, что последнюю отдам задаром на счастье, и я благодарю – против зимы и за новое лето.
Полицейский берёт молоденькую полицейскую за руку, мальчик лет семи потерялся и ревёт, нашелся – и всё равно ревёт, так сразу не успокоишься, и кругом говорят, что вроде бы разрешили сжигать чучело масленицы, но только не здесь, а в парке Гагарина, и может быть, надо поехать туда, люди волнуются насчет сожжения, десяток-другой устремляется вон, а я остаюсь.
Я хочу сказать в какой-нибудь мега-микрофон, чтобы услышали самые уголки: вы что, вы обалдели? Вы чего сюда притащились, детей еще приволокли, в городе черт-те что творится, дорог нет, балконы падают, дома жгут, реставрацию памятников саботируют, власть над вами в голос смеётся, а вы тут её бесплатные блины в очередь трескаете?
А мне бы ответили хором, все уголки площади: а сама-то чего притащилась, а сама-то?
А я бы сказала: да я чего, я по работе, вы же знаете.
А они: ну, ясное дело, по работе, получаешь из Москвы деньги, вот и помолчи! Самая умная нашлась! Умеет устроиться!
И я бы замолчала и ушла, потому что умею, конечно, устроиться.
Вот я и ушла, а всем пожелаю — хорошего дня, все-таки воскресенье, и блины, и сельдь внутри, и лучок этот маринованный, хрустит замечательно.