В конце марта в галерее «Новое пространство», расположенной в здании Самарской областной библиотеки, состоялись живые чтения. Писатель и ученый, доцент кафедры литературы Самарской академии культуры и искусств Леонид Немцев предложил слушателям свой роман «Две Юлии», вошедший в 2013 году в список претендентов на престижную литературную премию «Национальный бестселлер». Читал сам автор. Об этом романе, о чтениях и о многом другом «Новая в Поволжье» беседует с Леонидом Немцевым.
Часто, гордясь красотами родного города, мы не осознаем, что Самара до сих пор, несмотря на все чиновничье-бюрократические проделки, остается и будет оставаться одним из интеллектуальных и культурных центров России. Леонид Немцев, его творчество, его роман «Две Юлии», высоко оцененный критиками — одно из доказательств тому.
— Леонид, как автор, скажите — о чем, по-вашему, роман «Две Юлии»?
— О памяти и воображении. Об индивидуальном счастье. О возможностях прозы. О поэзии как естественном проявлении разума в человеке. О замедлении времени в сознании. Это роман сразу о многом, и его темы кажутся мне близкими к раскрытию именно потому, что не рассматриваются по отдельности. Это книга о любви того высокого типа, какой Данте испытывал к Беатриче: восхождение к ней не как к удачной истории, а как к единственной возможности духовного спасения. Мой герой иногда бывает комичен, в книге много по-настоящему смешных моментов и примеров доброй иронии, но целью книги является приход к счастью через настоящее пробуждение разума (не разума софиста, эрудита и скептика, а разума как упоительного мышления в образах). Эта книга работает на то, чтобы к счастью пришёл не только воображаемый герой, а мой настоящий читатель.
— Для чего две Юлии, а не одна?
— Их две как бывает две реальности в наших представлениях, как внутреннее существование накладывается на нашу биографию. Всё было бы проще, если бы мы на каждом шагу не делали выбор. К тому же это может стать выбором не между одной любовью и другой, а любовью – и чем-то ещё. Во внешней сюжетной канве романа причудливые формы привязанности к двум героиням путают моего героя, в результате чего этот роман не становится ни романом об «удачной» любовной истории, ни романом о муках неразделенной любви. Две Юлии метафорически отражают две серьезные проблемы в сознании главного героя, а это – кратковременная память и непонимание поэтической речи. Но книга разворачивается как запутывание жизненной истории и одновременное распутывание своего существования в мире. И мой странный герой и обе героини – всё это далеко уходящие метафоры ситуации современного человека. И эта ситуация редко когда рассматривалась настолько пристально и из такой внутренней глубины.
— Почему Юлии? А не Августины или Эйприл? Какую символику вы вкладываете в это имя?
— Предложенные Вами имена очень хороши, если иметь в виду только их ассоциативную связь с месяцами. Июль – это как раз месяц моего рождения. Но в этом имени (которое в романе за редкими исключениями используется в своей полной форме) есть значение пушистой волнистости (из греческого языка), что подчеркивает женственность его носительниц. Мне очень нравятся звуки, которые составляют это имя, а поскольку роман написан по поэтическим правилам, то чета Юлий вплетается в любопытные приключения со звуком. Уже во вступлении говорится об особой роли этого имени в повествовании: «Обе они были для меня только Юлиями. Имя каждой из них по отдельности, начиная произноситься как безотчетный порыв поцелуя, растворяется в выдохе, будто что-то смутило целующего». Если это имя попробовать заменить в тексте романа, то все фразы начнут разваливаться, а звук в прозе – один из секретов её прелести (как невнимание к нему – одна из подспудных причин утраты читательского интереса).
— Как бы вы сами определили творческий метод романа: постмодернизм? Или что-то иное?
— Я рассматриваю постмодернизм как часть единого культурного процесса, который начат романтизмом около двухсот лет назад и сейчас пребывает в состоянии даже не кризиса, а бесконечного усечения «жанра». Декларируемая борьба с формой и правилами привели к патологическим страхам переступить условные ограничения. Всё это стало символом революционности и называется свободой, но мы знаем и то, как извратились этические представления за последние двести лет. Возникла ситуация как среди уголовников: ты обязан преступать законы, но тебе нельзя быть честным и великодушным по доброй воле, это признак слабости. Свобода современного человека – это точно не та свобода следования нравственному долгу как прекрасной музыке в душе, о которой накануне романтизма говорил Кант. Наоборот, это свобода от внутреннего, тонко настроенного слуха; понятие «долга» стало понятием ненавистным. Этика и эстетика всегда существовали в одном поле, их можно перепутать, но нельзя разлучить. В итоге «бегство от свободы» коснулось чувственности, высоты, осмысленности слова – всё это связано с ненавистным понятием «пафос» (но пафос означает всего лишь придание некоего определенного настроения тексту, который в безличном исполнении мало что значит). В языке и литературных приёмах возникло столько негласных запретов, что литература к нашему времени страшно обнищала. Краткость, о которой говорит Чехов, нельзя путать с убожеством. Сейчас же происходит имитация речи некоего усредненного человека, который телеграфирует кому-то о том, что хотел бы сообщить, но ему жалко оплачивать каждое лишнее слово. Обещание речи вместо самой речи – вот суть современной литературы.
Содержанием моего романа является демонстрация забытой свободы в выборе литературных приёмов. Это любующееся освобождение таких словесных возможностей и таких логических ходов, которые спят в русской речи и в глубине нашего духовного опыта и по какому-то недоразумению скрываются, иногда как что-то стыдное. В нашем мире точно так же бывает стыдно показаться искренним, вежливым, порядочным, на это, скорее всего, посмотрят косо. Развязная интонация, легкая агрессивность, горьковатый скепсис и бездумное участие в разрушении всего самого ценного, чем хотела бы жить душа, – всё это признаки естественных проявлений человека во внешней реальности, тогда как его внутренняя реальность подавлена и ущербна. Но только изнутри начинается всё самое интересное в нашей жизни, – например, счастье.
Мой герой сам объявляет себя ущербным, но не знает, что сегодня принято закрывать на это глаза, что сегодня совершенно нормально не помнить и не понимать прекрасное. Он вообще постоянно забывает, в каком узком и приземленном мире живёт. В итоге мой герой становится настолько одержимым своим излечением, что вместо того, чтобы понимать мир, в котором он оказался, он по крупицам создаёт совершенно новую счастливую реальность. Особенностью этой работы является то, что создаётся не прекрасная сказка и не «золотой сон», а именно подробное переосмысление всех песчинок, участвующих в нашей жизни, самое интересное – это когда читатель может убедиться, что переосмысленный мир остается его собственным миром, — реальностью читателя, а не реальностью моего героя.
Я не старался определить свой метод специальным термином. Впрочем, когда с Сергеем Рутиновым и Андреем Темниковым мы стали издавать журнал «Белый человек», то тогда, в конце 90-х, у нас родился термин киберэстетизм, что означает «управляемый (осознанный) эстетизм» (вопреки автоматизму, неосознанности и суевериям современной жизненной и творческой ситуации). Мне кажется, что наше сегодняшнее положение следует оценивать не с позиции того, что есть, – а что должно быть (и что появляется, как только такая возможность допущена). Современный человек давно тоскует по созидательному, надисторическому, надвременному искусству, какое возникло в эпоху Возрождения. Романтизм сосредоточен на бесплодном поиске величия внутри себя, на ложном ожидании и утрате мира, тогда как есть другой способ – видеть величие мира вне нас и быть причастным ему.
Тайной верой всех больших поэтов, называли ли они себя символистами, имажистами, сюрреалистами, был «орфизм» – пример Орфея, первого поэта, который, уйдя от людей, «умягчал нрав» (как об этом напоминает О.А. Седакова), то есть Орфей не только успокаивал кровожадность хищников, но и усмирял трусость бессильных животных. Этого как раз не хватает сейчас – отказа от агрессии, которую путают со смелостью, и подлинного творческого бесстрашия, какое требуется для отстаивания лучших вещей, и которого совсем не нужно, чтобы плясать на развалинах.
— Как создавался роман? Возникла ли сначала лишь основная сюжетная линия, которая стала обрастать подробностями потом, или роман сложился сразу целиком, от первого до последнего слова? Или сюжетная линия вместе с подробностями образовывалась и видоизменялась по мере написания? То есть, кто кого вёл: вы — роман или он — вас?
— Мне захотелось прочитать такую книгу, в которой щедрость была бы главным свойством, которая была бы переполнена подарками, которую можно было бы пустить в память, а не торопиться «вытеснить» или просто легкомысленно упустить. Это идея книги, которая не просто объясняла бы что-то важное, и не показывала бы на него, а выращивала бы нечто высокое в сознании читателя, питаясь его надеждами и воспоминаниями. Мне хотелось, чтобы слово было событием и его можно было бы полюбить. И чтобы любовь порождалась через чтение, а не была бы демонстрируемым из-за стекла чувством. Похожие книги есть, но их не так уж и много, они в чём-то устаревают или небрежно переводятся, поэтому мне буквально пришлось взяться за работу, хотя раньше я думал, что вполне буду доволен писанием стихов и рассказов.
Если моя работа имеет аналогию с вальсом, то только в том, что я старался дирижировать очень аккуратно подобранным оркестром, чтобы читатель доверился роману, который мог бы его «вести». На роман ушло шесть лет с осени 2004-го года, когда я увидел замысел куда более разветвленный и сложный (некоторые линии я смог впоследствии перестроить и сократить без особой боли для всего организма, иначе роман стал бы устрашающе объемным), — осенью 2010 года я поставил точку. С тех пор в нём происходят косметические правки и уточнения. И хотя два слова могут перекрасить образ или научить его летать, но существенные исправления закончились.
Одноразовая проза, которую читают в поезде, не требует большой работы, так как дремлющему и утомленному дорогой читателю достаточно общего впечатления об авторской идее. Но в прозе, к которой хочется возвращаться и с которой можно жить, необходимо все обещания выполнить. Это и есть основная работа: многократное перекраивание текста, примерка многих слов и поиск лучшего способа передачи мысли, ради которой стоит проснуться.
— Роман в виде рукописи был выдвинут в 2013 году на премию «Национальный бестселлер». Как это происходило?
— Роман был выдвинут Натальей Курчатовой, петербургской писательницей, поэтом и критиком. Мы подружились с тех пор, как в издательстве «Лимбус Пресс» вышел сборник рассказов Андрея Темникова, и она написала очень глубокую рецензию на него, а потом захотела что-то узнать о местах, где он жил до 2006 года, до ухода из жизни. На мой роман появилась лестная и краткая рецензия члена Большого жюри Ксении Венглинской. Никаких отрицательных отзывов не возникло. Но в условиях премиальной «читки», когда читается около сорока книг в сжатые сроки, было бы странно, если бы все руки дошли до электронной рукописи (а чтение с экрана – не барское дело) – книги, которую невозможно пройти вскользь, настолько кропотливо и плотно она связана. Особый эффект от романа, который отмечают мои читатели – чувство потрясающего замедления времени, а как это можно объединить со спешкой и путаницей срочных впечатлений? Мне кажется, что сведущее жюри должно состоять из представителей разных специальностей, там могли бы присутствовать не только вольные художники, блогеры и писатели, но опытные филологи и обязательно – медики, естественники, технари, у которых, как правило, безупречный и очень здоровый художественный вкус (потому что они умеют относиться к чужому слову с бескорыстной благодарностью). И самое важное: чтение должно быть неспешным, на книгу – не меньше недели.
— Сейчас роман уже издан?
— Роман не издан.
— Если нет, то почему, и где можно его прочитать целиком?
— Мне было предложено издать роман до 2008 года, но тогда я ещё не закончил книгу и не мог торопиться. После кризиса политика издательства немного изменилась. На данный момент издатели не отказались от желания видеть книгу напечатанной, а отложили это на какое-то время. Поскольку я не связан никакими договорами, а мои электронные читатели продолжают возвращаться к роману и не отказались бы получить бумажный экземпляр, я даю электронную версию всем желающим. Знакомство с романом состоялось уже у трехзначного числа читателей (насколько я могу знать по благодарностям и переписке с новыми друзьями), и это только усилило их желание лучше разобраться с книгой, когда она будет напечатана на бумаге. Им кажется, что отсрочка публикации – недоразумение. Мне кажется, что недоразумением является вся судьба печатного слова в России, и моя ситуация совсем не так трагична, как, например, ситуация Темникова (которому посвящен мой роман) и который ждал публикации до 48 лет, а на обложке книги стоит лукавый вопрос рецензента: «Где вы прятались?» Таким, как мы, гораздо важнее порадовать настоящего читателя, а вопросы издания почему-то направляют в другую сторону.
— Как вы оцениваете отношение слушателей к чтению вами романа?
— Живое чтение состоялось в галерее «Новое пространство» в областной библиотеке. Это, действительно, хорошее место для художественных событий. Работники галереи создают в ней великолепную атмосферу. А идея чтения возникла, когда художник Алексей Давыдов предложил сопроводить выставку его удивительных картин литературным творчеством (кроме меня в другие дни выступали поэты и музыканты, шли психологические и художественные семинары). Дело ещё и в том, что я писал книгу с разных точек зрения: мне хотелось, чтобы её сложный словесный материал мог с легкостью восприниматься при чтении про себя (это настраивается через несколько минут с начала чтения), и чтобы она хорошо звучала. Восприятие на слух мне всегда казалось одним из важных параметров встречи с текстом, я никогда не был против аудиокниг, и в детстве очень любил актерское или авторское чтение на пластинках и чтения по радио. Мои слушатели говорят, что эта книга – терапевтическая лаборатория, что она завораживает и что её хочется слушать и дольше, чем три часа в день. Но эти чтения не встретили недоумения, хотя, конечно, многие моменты нельзя понять на слух. Так иногда хочется разобрать по словам песню, которая, тем не менее, оставляет определенное впечатление. Конечно, если бы я не проверил эти эффекты заранее, я бы вряд ли решился мучить публику трехдневным чтением по три часа. А окружение картин тоже делало звучание романа вполне уместным, так как живописность, чувство цвета и глубина перспективы – это особые визуальные радости в «Двух Юлиях».
— Будет ли продолжение чтения?
— Девяти часов не хватило, так что у моих слушателей и у добрейших работников «Нового пространства» есть желание продолжить чтения. Я этому желанию не буду противиться. Но дата продолжения пока неизвестна, она определится в начале апреля.
— Автором каких еще художественных произведений вы являетесь? Какие жанры предпочитаете? Не хотели никогда написать детектив или фантастику?
— Роман «Две Юлии» – это явный и подспудный путь рассмотрения множества вопросов поэзии: как её языка, так и особенностей её восприятия. Мне кажется, что многие проблемы современного культурного сознания (и проблемы счастья, и, например, самоидентификации) связаны с извращенным пониманием роли и пути поэзии. Как поэт я встречал очень много сложностей с самых первых своих стихов. Меня до сих пор удивляет, что моя проза не вызывает той агрессии и одеревенения, которые часто вызывали стихи. И дело не в пресловутой разнице поэтического и прозаического таланта (хотя бы потому, что «Две Юлии» — это прямое воплощение именно поэтического таланта, и другого словесное искусство, собственно, не признаёт). Дело в том, что стихи вообще сейчас встречают агрессию и одеревенение. И попытка обойти эту реакцию у многих современных поэтов сильно изменила сами стихи, превратила их во что-то непоэтическое. О стихах не принято говорить: их не принято обсуждать, трактовать, сверять их понимание. Ушла привычка говорить и думать стихами, потому что утрачены навыки заучивания их наизусть. Отсюда и общее обветшание памяти, как области сохранения всего настоящего и подлинного. Роман «Две Юлии» с его скрытыми цитатами и поэтическим ходом изложения, по крайней мере, что-то возвращает стихам, возвращает знание об их ценности.
Кроме стихов, я всегда писал рассказы. Фантастика в них есть, но это не фантастика научного плана, а фантастика поэтического воображения. В одном из ранних рассказов сознание героя переселяется в другого человека, а в одном из последних – герой строит отношения со своим собственным призраком из более счастливой реальности.
Что касается детектива, то как жанр интеллектуального расследования он мне нравится. Любая хорошая книга – это напряженное расследование каких-то жизненных обстоятельств, линий судьбы или человеческих отношений. Но вопросы «нуара», убийств или витиеватых преступлений мне не интересны только потому, что я могу позволить себе ими не заниматься. Старый детектив как расследование, которое совершает сам читатель, был бы интересен, но почти уже невозможен. Нужно все объяснить, сделать читателя только свидетелем расследования, так как сам он думать не хочет. Мне кажется, что где-то зреет тайна о глубоком утомлении человека от таких тем. Сначала нужна реанимация поэзии как одного из незаменимых параметров человеческого мышления. А потом можно будет снова вернуться к разным способам применения этого параметра.
— Банальный вопрос: какие литературные произведения оказали влияние на ваше мировосприятие? Ваши любимые авторы? Когда вы сами начали писать впервые и что это было?
— Мировосприятие – вопрос слишком внутреннего свойства. Мы открываем себя не в том, что вычитываем себя в книгах, а в том, что узнаем в книгах свои подлинные черты. Говорить обо всех дорогих для меня писателях долго. Вот, например: только для «Двух Юлий» важным оказался довольно большой ряд писателей (не всех, кого я держу в сознании): этот роман похож по духу на «Воспитание чувств» Гюстава Флобера и «Исповедь сына века» Альфреда де Мюссе, есть что-то созвучное Прусту, но ещё больше ему близки «Записки Мальте Бригге» Рильке; язык и строй мысли Пушкина – заметные герои романа (я уверен, что Пушкин – камертон русской прозы, и обойти эту настройку не просто невозможно, это преступно во всех отношениях); Лев Толстой и Чехов – важные вдохновители. Шатобриан, Алоизиюс Бертран, Малларме – некоторые из явных друзей. В романе особую роль играет сторона внутренних раздумий, и это воспоминание о том, какую роль для меня играло чтение Монтеня, которого я открыл довольно рано, лет с десяти, и которого постоянно читал. И вот, проходя этот ряд писателей, мы узнаём Набокова, встреча с которым была для меня одной из самых важных встреч в жизни, и по творчеству которого я писал диссертацию. Следует сказать, что изучение искусства Набокова позволило мне избежать прямых заимствований и развивать то, что он ещё позволил развить. Но когда я объединяю в тексте ироничность Пушкина, точность Чехова, трудолюбие Флобера и внимательность Монтеня, то может выйти что-то очень похожее на Набокова, хотя это писатель такого уровня, которого невозможно просто так стилистически повторить.
Писать я начинал в девять лет с неуклюжей трагедии в шекспировском духе (пять актов уместились в одну тетрадку). С тех пор писал стихи и прозу. Лет в шестнадцать стихи стали получаться, а годам к двадцати пяти начала удаваться и проза (это нормальный путь для прозы, её освоение и поиск стиля занимает очень много времени). Для меня удачно написанная вещь – это то, что, как послание в бутылке, через несколько лет спасает самого автора от отчаяния и забвения счастливых сторон жизни. Если это спасает автора, то может спасти кого-то ещё.
— Нет ли у вас писательской болезни «боязнь чистого листа»?
— Такой боязни у меня нет, хотя нет и графомании (от чего я бы, честно говоря, не отказался). Я записываю то, что долго вынашивается в голове, когда роды уже неизбежны. Страх «чистого листа» происходит от желания писать набело, то есть не испачкать лист чем-то несущественным. Я знаю, что набело писать не получится, зато потом придёт момент сладкой правки, когда черновой эскиз обретет гармоничные формы и обрастет деталями, которые необходимы ему для полноценной жизни, как нервы и сухожилия. Мне кажется очень странным, когда на волю под видом полноправных членов общества выпускают гомункулусов с недорощенными щеками и прозрачными ребрами, не говоря уж о том, что они, как правило, не носят штанов.
— Собираетесь ли вы писать продолжение «Две Юлии» или в планах что-то совершенно иное?
— Продолжение «Двух Юлий» не кажется мне необходимым, хотя многих героев хотелось бы увидеть взрослыми (в романе действуют студенты первого-второго курсов). Думаю, от многих идей и черт персонажей мне не удастся далеко уйти. У меня есть уже вполне сложившаяся идея, которую можно было бы реализовать с большей легкостью и куда быстрее. Может быть, писателю ничто не мешает так сильно, как неопубликованные рукописи, занимающие письменный стол. Но роман позволяет думать и работать с гораздо большей свободой, чем рассказы с их мелким часовым механизмом и тугими пружинами. Мне хочется понять современного читателя. На данный момент он меня очень радует, и не дал ни одного повода прекращать мою работу.
— Нет ли у вас тревоги, что, поскольку первый роман имел такой успех, то будущим произведениям будет трудно с ним тягаться?
— Думаю, что освоение максимальной трудности для последующего удовольствия от труда, – моя ленивая тактика. Когда я собирал первую книжечку стихов «Неф певчий, неф бродяжий», то сделал её для себя максимально сложной и углубленной, так что последующие стихи не могут не казаться по сравнению с ней прозрачнее и яснее. «Две Юлии» – это не просто роман, это лаборатория возможностей, которыми я сам намерен пользоваться и которыми может пользоваться какой-то новый писатель, потому что их так много, что хватит на всех. Вполне возможно, что я смог бы освоить какую-то другую большую тему. Во всяком случае, новая идея романа не менее важна. Ещё я хочу поработать в драматургии. Но такая проблема, как невозможность повторного освоения вершины, вполне возможна. Нет смысла брать ту же вершину, посмотрим, какими будут другие.
Что касается успеха, то я не знаю, с какого момента можно считать, что он пришёл. Если бы публикация уже состоялась и, скажем, была бы получена премия, это могло бы ещё ничего не значить. Моего филологического опыта, знания литературы достаточно, чтобы убедиться, что «Две Юлии» – прекрасная книга, с которой может произойти и уже происходит кое-что очень интересное. Но мою жизнь и мои навыки творческого счастья это не меняет, не делает их слабее или сильнее. Настоящий успех для меня был бы в том, чтобы как-то изменился дух современной речи, изменилась практика высказывания, чтобы появлялись книги щедрые, а не прижимистые, где художественный образ будто бы взвешен на аптекарских весах, как паёк, который не покрывает необходимые потребности души, а под предлогом поддержания жизни отравляет и приближает её гибель. И если бы дух щедрости не напрямую, а только в виде мистического подозрения можно было бы связать с моей работой, я бы думал, что сделал всё, что мог.