Фамилии не помню. Если честно, я никогда и не знал его фамилии. А потом, мы ведь и в памяти своей обращаемся к нашим учителям по имени и отчеству, для особенных случаев приберегая прозвища.
Имя и отчество были самыми обыкновенными – Николай Иванович. Да, слышалось тут нечто основательное, устойчивое, неторопливое, может быть, даже аристократическое. Но и только. А вот прозвище…
«Погодите, вот перейдёте в четвёртый, Носорог вам покажет, – пугали нас, третьеклассников, ребята постарше. – Слышь, он линейкой ка-ак даст, аж искры из глаз. И багровеет от злости. И боком так, боком на тебя идёт. Или в угол на целый урок… С Носорогом не заборзеешь!»
Первые уроки математики в четвёртом классе я проболел. Но успел получить от Носорога жирную «тройку» с двумя до невозможности обидными минусами за неверно выполненное домашнее задание. Хорошо помню ту тетрадку, подписанную моей бабушкой. «Тетрадь для работ по арифметике…» – так написала она по старинке своим ровным тоненьким почерком. Бабушка всю жизнь была железнодорожницей, и в войну на ней держалась целая станция, и её буквы катились одна за другой с ровным наклоном. Я очень переживал из-за несправедливой, как мне казалось, оценки. Но когда пришёл в класс и впервые увидел Носорога, обида сразу же куда-то исчезла.
Он показался мне прежде всего большим и добрым. Вязаная кофта с янтарными пуговицами придавала всему его образу что-то домашнее, его толстые, как обычно бывает у щедрых людей, губы словно бы готовились к улыбке, а на пальцах рук и на широких ладонях белели островки мела. Белый мел и огромные карие глаза, которые умели смотреть не моргая.
Ну и, конечно же, внушительный нос с благородной горбинкой, откуда, вероятно, и пошло прозвище. Ведь про Ионеско мы ничего ещё не знали.
Когда он принимался объяснять что-то важное, когда волновался или хотел поскорее достучаться до нас, то его руки крепко сцеплялись, а большие пальцы начинали своего рода круговращение, и чем ответственнее наступал момент, чем важнее были слова и сложнее объяснения, тем быстрее вращались пальцы, не останавливаясь, не задевая друг друга и не возвращаясь вспять.
– Математика – Королева наук! – восклицал Носорог.
И это расхожее, как я сейчас понимаю, изречение звучало в его устах таинственным заклинанием, а цифры, надевшие маски иксов и игреков, приоткрывали краешек своей вечной сущности. Сам же Николай Иванович, будучи человеком грузным и почти уже старым, молодо и свободно расправлял плечи. Чувствовалось, чувствовалось что-то очень независимое в том, как произносил он эту свою излюбленную формулу. И едва заметная лукавинка появлялась в его прямом, никогда не бегающем и не от кого не прячущемся взгляде. – Математика – Королева наук!
Что там ни говори, а Носорог был фигурой мифологической. Он открывал журнал, и в классе наступала удивительная тишина, длящаяся, казалось, дольше продлённого дня, он с любовью и трепетом говорил об уравнениях, будто разрешая древнюю загадку о бесчисленных звёздах на небе, и тогда, кажется, даже герани на окне считали свои листочки, он никогда не держал в руках унылую шариковую ручку, отдавая предпочтение уже вышедшей к той поре из педагогической моды перьевой с фиолетовыми чернилами.
А как он расписывался! Носорог склонялся над дневником, пару раз проворачивал ручку в пальцах, притрагивался пером к бумаге и потом только свершал свой вывереннейший росчерк. И в совершенно неразборчивых завитках и линиях угадывался вдруг значок бесконечности. Такую роспись не сотрёшь, такой урок не забудешь.
И вот ещё что. Никто из учеников никогда не видел Носорога вне школы. Я, во всяком случае, не могу даже представить, как Николай Иванович уходит домой или, наоборот, спешит на урок. Он был абсолютно неразрывен со школьным миром, с кабинетом математики, с указкой и линейкой, с ломким мелком, с силуэтом перьевой ручки, при виде которой, признаться, редко кто из нас не вздрагивал. Его удручающие «двойки» сворачивались бесконечными лабиринтами и снились нам в страшных снах, а редкие аккуратненькие «пятерки» увенчивались изящным завитком, напоминающим локон сидящей впереди отличницы.
Это, кажется, у Сапгира мальчишка-двоечник приходит после летних каникул в школу и всё не может оторвать взгляд от косы болтушки-одноклассницы, всё вдыхает и вдыхает солнечное тепло её волос. Он уже отвык за лето, он
…Ещё не надышался.
Вот и я, будто на гипнотическом сеансе, делаю один глубокий вдох, второй, третий… И снова дышу воздухом нашей школы, снова вижу её старые коридоры и лестницы, опять ощущаю зябкий холодок её сквозняков и жар её котельной. И прислушиваюсь к запахам и звукам.
Это, наверное, древесная стружка. Так и есть – владения трудовика, а по-нашему – Самоделкина. Трудовик был рыцарем лобзика и халата. Человек спокойный и, вернее всего, отчасти флегматичный, он выходил из себя лишь в двух случаях: если кто-нибудь забывал дома халат, то есть спецовку для занятий в мастерской, или ломал тоненькую и капризную пилку. Последнее доводилось мне проделывать не однажды, и всякий раз учитель труда смотрел на меня как на вселенское недоразумение. «Халтура!» – говорил он волнуясь. Но вскоре успокаивался и вновь начинал что-то выпиливать лобзиком, так и поющим в его грубоватых руках.
А это акварель, пластилин и едкие белила. Тут обитает наш рисовальщик. Рисование, надо сказать, было самым ужасающим по дисциплине предметом, на котором иногда летали не только карандаши и коробочки с красками, но даже и стулья. Преподаватели рисования постоянно сменяли друг друга и исчезали из памяти, будто профили, стёртые огрызком резинки с альбомного листа. Но один набросок всё же остался. Рисовальщику – именно так он себя называл – было лет пятьдесят. Он очень мало говорил, не любил жестов и объяснений. Вернее, он всё объяснял примером. Брал в руки карандаш и проводил на удивление ровную линию – без всяких линеек! И мог одной непрерывной линией изобразить любой предмет. И оценку тоже ставил неразрывную – без единого уголышка. Поговаривали, что он оформлял книги в Москве, что у рисовальщика были когда-то выставки, но потом его бросила жена и он запил. И верно, в кабинете рисования имелась маленькая каморка для красок, рамочек, дощечек и всякой ветоши, куда посреди урока на минуту-другую отлучался, бывало, рисовальщик. После от него начинало пахнуть прокисшими ягодами, он добрел, рисовал в журнале неразрывной плавной линией хорошие отметки, но сквозь мутную поволоку его глаз просвечивала тоска разрыва.
Дух атласов и контурных карт выдаёт обитель географички. Мы звали меж собой её просто – Татьяна. Она знала всё о полезных ископаемых, о меридианах и параллелях, о столицах и климатических зонах. Уроки Татьяны, впрочем, воспринимались мной как те самые залежи руды или меди: известно, что где-то далеко и глубоко они есть, однако потрогать, почувствовать их невозможно. Но однажды, во время поездки на картошку, в душную июльскую ночь она рассказала нам о звёздном небе, и её голос слился с неумолчной песней цикад, и мы, затаив дыхание и подняв головы, увидели вдруг, как прекрасен Лебедь, услышали звуки далёкой Лиры, испугались горящей почти на линии горизонта тёмно-красной звезды Антарес – глаза Скорпиона…
Пару лет назад в Афганистане навсегда остался смотреть на южные звёзды её муж, но об этом мы узнали гораздо позднее.
И гораздо позднее я задумался о тайне нашей школы, которая когда-то была царской гимназией. Дух прошлого прятался под резными чугунными лестницами, таинственно шуршал страницами книг в библиотеке, поднимался к старинным высоким потолкам с причудливой лепниной и всегда отсыревающей штукатуркой, скрывался в кроне громадного тополя. В школьных коридорах жило эхо. Дремавшее где-то в тёмных подсобках днём, к вечеру оно оживало, потягивалось и принималось повторять школьные уроки. А если было в особенно хорошем расположении, то вспоминало голос медного колокольчика, который, ну знаете, обычно кажется таким громадным в руках первоклашек на последнем звонке.
Но настоящее теснило призраки былого, старую школу неумолимо окружали современные планировки, росли пристройки, завозились новые парты, приходили новые люди и приносили новые запахи.
А что же Носорог? От его больших рук всегда пахло чем-то сладким, но вот только восстановить этот аромат я никак не могу. Может, то были какие-то особые духи? Но какие могли быть в то время? Да и вряд ли он пользовался духами. Скорее, тут дело в каком-то природном, от природы данном букете. И вот он пишет на доске уравнение, и в классе веет чем-то неповторимо сладким, и мел с его ладоней осыпается на пол, как пыльца…
Но жару-то он, несмотря ни на какие там сладкие ароматы, и правда умел задать.
Носорог особенно не жаловал тех, кто никак не мог успокоиться после переменки, внося с собой в класс её беспорядочный ритм. Он разъярялся. Он медленно, действительно как-то боком, подбирался к нарушителю тишины и гармонии, брал его за ухо и торжественно отводил в угол. Никто, даже из самых отпетых, не спорил и не смел сопротивляться. И поделать тут было нечего. «Математика – королева наук!»
В школе, ещё в младших классах, у меня был товарищ. Звали его Федося. Вместе мы могли горы свернуть. Никого не боялись. Помню, какой-то верзила-старшеклассник не позволял нам набрать воды для уборки, поливая из фонтанчика каждого подходящего и довольно погогатывая при этом. Федося его как-то отвлёк, а я взял почти полное ведро с грязной водой, куда девчонки отжимали тряпки, и окатил верзилу. Тот и не понял сразу, что произошло. Ну, потом-то нам с Федосей, конечно, мало не показалось. Зато какими героями мы смотрели! Но даже отчаянный Федося уважительно выдерживал экзекуции Носорога.
Вскоре после того случая Федося куда-то перевёлся. И моя бесшабашная детская отвага исчезла вместе с ним. «Вот если бы Федося был сейчас рядом…» – думал я не однажды. И теперь иногда думаю…
Так вот, последнее время я всё чаще размышляю о том, что же сталось с Федосей. Вырос ли он в спортсмена, как и мечтал, или превратился в рядового бойца великих уличных войн, или сгинул где-нибудь под Вологдой, оставив по себе лишь номерок на рукаве ватнушки, или повесился на солдатском ремне в первый год службы, не снеся побоев и унижений?.. (Это Федося-то?! Жизнь и не таких обламывала). Но почему-то мне кажется, что с ним всё в порядке, он жив и здоров, и рассказывает жене о боевых подвигах своей юности, пока та помогает собирать шестилетнему карапузу школьный ранец.
Нет, у меня всегда был только портфель. Только. И в первых классах, и в старших. И в институте… Я не признавал модных дипломатов, открывающихся ключиками. Они казались мне какими-то пижонскими. А портфель – его и швырнуть можно. И я швырял – от радости или огорчений. И однажды подбросил его вверх, забывшись, прямо на глазах у Носорога.
Сначала он застыл на пару секунд, и посмотрел так удивлённо, будто две параллельные прямые пересеклись у него перед носом. Потом медленно стал наплывать на мою последнюю парту, обычно служившую мне надёжным бастионом, но теперь сжавшуюся и осевшую. Вот его большая, очень, наверное, тёплая ладонь тянется к моему уху. Я смотрю прямо в глаза Носорога. А он смотрит прямо в мои. И останавливается. И очень многое говорит мне без слов – одним только взглядом. До конца я и сейчас не могу понять этот взгляд. В нём было что-то беззащитное, слишком открытое. Он словно бы просил о помощи, словно бы хотел докричаться до меня – сегодняшнего. Может быть, в этой беззащитности и в этой немой просьбе скрывалось стремление защитить меня? Но от кого, от чего?
Через много лет я прочитаю стихи одного итальянца, бунтаря слова:
Не забудь… что в Помпее
все умерли;
что фашисты плохие;
что цифры не кончаются
никогда…
И вспомню это выражение глаз, этот безмолвный разговор…
Николай Иванович возвращается к доске, а я остаюсь на своём месте. «Везёт же, – шепчет кто-то, – самого Носорога пересмотрел!»
Через неделю в школу нагрянула проверка. И на урок Николая Ивановича явились две какие-то дамочки, то шептавшиеся, то что-то отмечающие в блокнотиках. Носорог был сам не свой. Он не выстраивал, как обычно, алгоритм решения задач, не упивался законченностью формул, не взвешивал на ладони числа. Вместо этого наш учитель долго, нудно и сбивчиво объяснял нам, что такое себестоимость. Дурацкое словечко, попавшееся в условиях задачки, было модным в ту пору, и Николай Иванович, верно, хотел произвести впечатление современного педагога на проверяющих. Но дамочки нервно поскрипывали ручками и нетерпеливо поблёскивали очками. Да, и тихий сладкий запах выветрился куда-то из кабинета математики, зато оголтело понесло какой-то дрянью, вроде «Новой зари».
«Носорог, миленький, ну скажи, что математика королева, ну покажи им…» – шептал я, глядя, как опускаются его плечи, как тускнеют пуговицы вязаной кофты.
В тот день впервые пальцы Носорога сбились со своего обычного ритма, запнулись и замерли.
Потом были летние каникулы. В начале нового учебного года нам объявили, что Николай Иванович ушёл на пенсию. А через месяц с лишним, когда первый листопад сорвал с себя золотой плащ, мой товарищ, заядлый футболист и не менее заядлый собиратель всякого рода слухов, шепнул мне на ухо, что Носорог умер. Я, понятное дело, погоревал, попечалился, даже, кажется, пропустил несколько уроков алгебры в знак протеста. Но вскоре совсем забыл про Носорога.
Титанические сдвиги потрясали землю, рушились старые миры и рождались новые. Гасли одни войны, чтобы разгорались другие. Один за другим терпели крах диктаторы, зачем-то являя миру напоследок человеческие лица – испуганные, растерянные… Падали самолёты и уходили под воду корабли. Четырёхпалубный «Александр Суворов» оказался слишком велик, чтобы пройти через пролёт временного моста. Сердце века оказалось слишком мало, чтобы вместить горе едва заметного на географической карте Чернобыля.
Рушились видимые стены и возводились незримые. Какое-то гармоническое начало исчезло из мира, и мир зашатался. Но солнце садилось и поднималось. И будущее звало нас только вперёд. И голос сияющей Сабрины – «Бойс! Бойс! Бойс!» – взлетал над пятачками сирых танцплощадок, окружённых стрекочущим бурьяном. И после первой серьёзной драки так сладко было ощущать солоноватый привкус во рту. И до первого несерьёзного поцелуя в пьянящей полумгле летних сумерек оставался один изумлённый выдох.
И первое макинтошевское яблоко уже было надкушено… Какая уж тут, к чёрту, бабушкина «арифметика»!
Распутин прав: в какой-то момент тебе становится жаль школу и учителей. Но дело даже не в том, что ты уходишь, а школа остаётся. Просто школьная жизнь кажется вечной, а когда вечность заканчивается, тебе приходится думать о многом и о многом жалеть. О срубленных деревьях и о снесённых домах, например. О словах, которые не прозвучали или прозвучали напрасно. О яркой птице – большом красноголовом дятле, прилетевшем из леса на урок русского языка. («Какое чудо!» – воскликнула наша классная – Начальная Форма. Нэля Фёдоровна, если вдруг читаете случайно – простите меня за всё, дурака).
И вот ты в который уж раз ищешь повод, и важно идёшь на избирательный участок, располагающийся обычно в школе, а сам в тайне надеешься встретить кого-нибудь из своих учителей, да хотя бы ту же Татьяну, и если встречаешь, то снимаешь шапку, словно бы чувствуя необъяснимую вину. И молчишь, не зная, что сказать, или зная, вернее догадываясь, что говорить ничего и не нужно.
В жизни повод всегда важнее причины.
Совсем недавно Носорог мне приснился. Во сне я спешил на лекцию к студентам, запыхавшись, переступил порог аудитории, и мои первокурсники стали здороваться со мной почтительнее обычного. А двое даже поклонились. Я смутился, обернулся и увидел, что кланяются они не мне, а Носорогу, стоящему у меня за спиной, такому большому, такому строгому. И тут я заметил, что на мне вместо моего любимого белого «лекционного» свитера – безнадёжно-синяя школьная форма…
… Наступила пора экзаменов. К алгебре я готовился особенно тщательно. Оценки у меня были плохие, новый преподаватель, постоянно подчёркивающий прогрессивность своих методических взглядов, устраивал дополнительные занятия после уроков, где готовил желающих – добровольно-принудительно – к экзамену. Я на эти занятия не ходил, готовясь самостоятельно.
Помню тот душный, предгрозовой день в самом конце мая. Помню стрижей, летавших особенно низко и рискованно. Здание школы с распахнутыми окнами. Полыхающая зелень тополя. Сутолока у входа. Это как всегда. А необычное – ощущение напряжённости: вот-вот что-то грянет, что-то произойдёт. Захожу в кабинет математики последним. Тяну билет. Отвечаю на оба вопроса без запинки. Но новатор только усмехается. Практическое задание решаю в два счёта. Через полчаса обещают всем объявить оценки. Выбегаю к родителям, ждущим меня у школы. И тут вижу, какое у мамы усталое и всё-таки молодое и очень красивое лицо. И с какой надеждой смотрит на меня отец. И дело тут совсем не в экзамене… Мои мать и отец и сейчас оберегают меня, хотя их и нет уже на свете, и я знаю, что так будет всегда. «Мама, – кричу, – будет пятёрка! Попались те самые два игрека!»
Вот, наконец, всех сдававших вызывают в кабинет и выстраивают в ряд. Тут и «новатор», и завуч, и классная, и ещё кто-то незнакомый. Объявляют оценки. Много «пятёрок» и «четвёрок», а мне – «три». Ком подбирается к горлу. За что? Почему? Я ведь и маму уже обрадовал… Хочу протестовать, но губы не шевелятся. Хочу сделать шаг, но на ногах вырастают чугунные гири. И обиднее всего даже, не что «три», а что так вот, в строю, будто приговор.
Я уже готов решиться на какую-нибудь дерзкую выходку. Сказать всё, что думаю. Или разбить окно. Или…
А скорее всего, я бы просто расплакался, как девчонка.
И вдруг, в тёмном углу кабинета, где притаились старые указки и загадочно свернулись древними рулонами математические таблицы, я замечаю знакомую фигуру. Плечи свободно расправлены, уютно сияют янтарные пуговицы вязаной кофты, открыто глядят на меня карие глаза, а большие пальцы рук так живо свершают своё извечное круговое вращение, что на пол время от времени осыпается пыльца учительского мела.
– Математика – Королева наук! – слышится мне знакомый торжествующий голос.
… Это был, конечно, наш самый добрый во всей здешней Африке Носорог.
Это был мой бедный Николай Иванович.