Мы здесь, а они – там. Мы закрываем за собой железную дверь квартиры, пластиковую дверь офиса, загружаем ноутбук, включаем чайник, откупориваем вино и разливаем по правильным бокалам. Они глотают, уже не обжигая горло, спирт из «фунфуриков», они остаются на улице. Лица категории БОМЖ. Разные лица.
Катя (Ира). Летом она неизменно толчется на пятачке близ главпочтамта, часто босая, растрепанная, но седых волос мало, наверное, она не такая старая, как кажется издалека. Издалека, потому что подходить к ней неприятно, она плохо пахнет – немытым телом и усвоенным организмом алкоголем. Кто-то кидает ей брезгливо железные рубли, а вот из припаркованного хорошего автомобиля высовывается рука и сует бумажный полтинник. До утра ее больше не будет видно.
Зимой босиком ходить холодно, но вот она стоит в резиновых шлепанцах на толстый носок, сверху страшноватая искусственная шуба, рукав надорван, из прорехи торчит махровый халат в полоску. Бормочет свое привычное, никто не слушает. Никто не подходит. Только я, но и я не от доброты душевной: мне нужно интервью с бездомным.
«Что же вы босая, — спрашиваю. – Холодно же».
«Я в носках», — отвечает серьезно.
Мне она говорит, что ее зовут Катей: «мамка Катькой назвала». Потом сбивается, называет себя Ирой: «А он меня просит, Ирка, дай семьдесят копеек, а ему говорю, что я их, рожаю, что ли, копейки». Катя-Ира по-настоящему не БОМЖ, она живет в половине комнаты. Комната принадлежит ее сестре на правах собственности, сестра иногда Катю-Иру пускает, а иногда обижается и пускать перестает, и тогда Катя-Ира живет где-нибудь еще. Слышала, что открыли новое метро, около Макдональдса. Думает поехать туда, погреться. В метро хорошо, тепло, только берут менты.
«Полицейские», — поправляю я. Катя предсказуемо отвечает, что один хрен. Замечаю, что ее губы серые, совсем серые.
«Детсад там знаешь? – взмахивает рукой, — за ним пустой дом, в подвале как-то надолго застряла. Лето было, хорошо. Зимой плохо, надо жечь»
«Жечь?» — переспрашиваю.
«Костры жечь», — буднично говорит Катя-Ира.
Костры жечь она боится. Потому что был у нее приятель. «Ты, может, помнишь, тоже здесь отирался. Витька, вроде. Не помню. Видный мужик. Собак любил, кормил всегда. Бывало, сядет на лавку, а вокруг шавок десять глотку дерут. Так он сгорел. Заснул в костре. Был Витька, стал шашлык», — на самом деле, она не смеется. Грустит. Наверное, все же жалеет Витьку. У них были отношения, всюду появлялись вместе, летом катались на лодке – кто-то бросил утлую деревянную лодку у пивзавода на Дне, а они нашли и стали кататься.
«В прошлом году сыну звонила», — неожиданно вспоминает Катя-Ира.
Все как у всех есть и у нее, даже сын. Живет под Москвой. И внучка есть, небольшая девчонка. Пошла в школу. Или еще не пошла. С сыном отношения не то, чтобы совсем плохие. Но иногда он вспоминает, что вообще-то ее, Катю (Иру) лишили родительских прав, и тоже начинает обижаться, прямо как сестра. Сестра тоже нет-нет, да вспомнит, что это Катя сама решила продавать свою квартиру, «хрущевку» около Дома мебели, чтобы купить пусть комнату, но в центре. На деле никакой такой комнаты в центре Катя не купила, а деньги кончились. Хоть был целый миллион рублей.
«Пропила миллион», — говорит она с явным уважением к собственным возможностям.
«Давайте купим вам ботинки», — стыдливо бубню я. Мне хочется как-то отмазаться от чувства вины перед женщиной, попавшей в переплет и остающейся в переплете. Как-то выторговать себе индульгенцию за то, что я уйду, а она останется.
«Меня, поди, в магазин не пустят, — говорит Катя вспыльчиво, — смеешься, да?»
Молчит, напряженно думает.
«Хотя, знаешь, я договорюсь, — смотрит оживленно, — я знаю такое место, где за двести рублей этих твоих ботинков – завались».
Я вслух предполагаю, что это место расположено в табачном ларьке, где дешево продается настойка «горького перца».
Катя-Ира с предельной честностью отрицает саму возможность своего появления в табачных ларьках. Говорит, как мечтает о ботинках, и как холодно в морозы босиком. Даже в носках. Носки плохо ведь греют, хоть из натуральной шерсти. И колются! А потом ноги чешутся. Все это Катя рассказывает, прерываясь на короткие обращения к пешеходам.
Но я непреклонна. Вызнав размер (сороковой, что ли, бери побольше, чтобы ноги не потели, и лучше мужские, на шнурках), я быстро иду в магазин с обширным названием «одежда и обувь для всей семьи». Это дешевый магазин. Возвращаюсь с мужскими ботинками на шнурках.
Катя или Ира осматривает обнову. Говорит, что сейчас не будет надевать, но потом. Может быть, ее сегодня пустит сестра, и она вымоет ноги. Сестра не вредная, просто жизнь такая. Перед новым годом Кате много надавали денег, все как с цепи сорвались, кидали и кидали, так сестра ее охотно пустила, и они даже вытащили искусственную елку.
«Носите, — говорю я, — ботинки. Не продавайте. А то пальцы отморозите».
Катя соглашается, что это запросто. Вон Володька вообще ногу отморозил, отпилили ему врачи ногу. Теперь своими бинтами кровавыми все пугает, и эта культяпка отвратительно пахнет.
«Мясными помоями», — говорит Катя. Натягивает меховой капюшон. Вдруг торопится. Когда я ее вижу спустя пару дней, она опять топчется в резиновых китайских шлепанцах и носках.
В начале февраля благотворительный фонд «Перспектива», получивший президентский грант, открыл в городе передвижные пункты горячего питания для бездомных. Передвижные не в том плане, что автомобиль, полные супа и ломтей хлеба, колесить по городу и кормит всех страждущих. Просто в понедельник человек может пообедать в Кировском районе, во вторник – в Железнодорожном, а в субботу и в воскресенье приехать в поселок Зубчаниновский, где еще и сходить в баню. Есть еще фонд «Пища жизни», который 14 февраля провел акцию кормления всех желающих обездоленных близ Птичьего рынка на Безымянке.
Об этих прекрасных мероприятиях ничего не знает босая женщина на пересечении улиц Куйбышева и Ленинградской. Или вот этот страшный на вид мужчина в мохнатой неопрятной бороде, никогда не расстающийся с двумя сильно потрепанными пакетами из полиэтилена, хранящих, видимо, весь его нехитрый скарб.
Доктор. Лежит на лавке в сквере, под головой узел из тряпья, укрыт поверх куртки коричневым пальто. Лицо, под цвет пальто, тоже коричневое, усы и борода желто-седые. Шапка вязаная. Разговаривать соглашается. Даже садится. Вытряхивает откуда-то изнутри сигареты без фильтра, курит.
Привычно формулирует, что его выгнала из дома жена. Развелись, вот и выгнала. А дома у доктора было хорошо, стояло пианино, и докторская дочка прекрасно исполняла гаммы и все остальное, что положено.
«А чего ей, терпеть меня надо было? – с милой непосредственностью констатирует, — пил я сильно. Пьяный бузил. Как-то балконную дверь высадил. Почтальона, помню, головой в унитаз сунул. Уж и не помню, почему. Пил, говорю».
А как не пить доктору? Особенно хирургу. Все пьют.
«Даже в Америке», — неожиданно отвлекается доктор.
После высадки балконной двери бывшая жена доктора еще какое-то время провела в лоне семьи, а потом подала на развод и одновременно затеяла процесс о лишении мужа родительских прав.
Какое-то время жил у матери, а потом она умерла.
«Спину разворотило до самого подбородка, — буднично говорит доктор, — дело давнее».
Мать ехала со своим вторым сыном, докторовым братом, в автомобиле, сзади въехал КАМАЗ. После похорон, всего этого, венков, алого гроба и соснового креста, брат подошел к доктору и сказал, что квартира материной волей отписана ему, вот дарственная, вот свидетельство собственности, и пусть доктор в течение месяца подыщет себе жилье, он же не зверь, чтобы выставлять ближайшего родственника на улицу.
Но месяц прошел, и доктор оказался на улице, потому что к тому времени уже года полтора как не работал, а кто не работает, тому не на что арендовать жилье. Хоть все хирурги и пьют, но, наверное, в разных масштабах.
«Познакомился с одной, — вспоминает он, — такая девка, прямо огонь. Жила в коммуне. На Фрунзе, в старом доме, была такая квартира, комнат из десяти. Ну, может, из пяти, но они все переходили из одной в другую, как трамвайные вагоны. Постоянно толкалось человек двадцать, или тридцать, разные люди – сегодня одни, завтра другие. Приходили, уходили, спали на полу, на одеялах, на подоконнике спали. Все время кто-то пил, кто-то курил траву, появлялась какая-то еда. Еду добывали в разных местах: месяца полтора я каждый день ходил в 13 школу, и мне кухонная работница отдавала объедки учеников. Хорошие объедки, котлеты они плохо ели, а гороховую кашу с рыбой не ели вообще».
Из той коммуны доктора выгнали. Он усмехается. «Как в анекдоте про девушку, которую уволили из борделя за разврат».
Какое-то время жил на мусорном полигоне под Преображенкой (деревня Волжского района). Там было много бездомных. Строили себе домики, оборудовали. Жгли мусор для тепла. Много было принципиальных бродяг – из тех, кто имел возможность вернуться домой. С едой всегда было хорошо, даже очень, но опять наступает зима и надо где-то греться.
«Не поверите в жизни, чего люди выбрасывают на помойку! Про кошельки с деньгами даже не говорю, раза два находил. Совершенно целые консервные банки с тушенкой, рыбой, даже икрой! Ополовиненные пакеты чипсов, недопитые бутылки с хорошей водкой, виски и коньяком».
Можно греться на дачах, законсервированных хозяевами до лета. «У нас многие гадили там, я такого не понимаю», — говорит доктор. Имущества он не портил, разве что ел картофель из подпола. Но немного.
Дочь он не видел уже много лет. Ей сейчас двадцать три. Не представляет, замужем ли она, окончила ли вуз, и как вообще.
«Нормально живем, — говорит доктор, — чего могу пожелать, так это чтобы климат все-таки глобально изменился, и стало теплее. Если зима теплая, то и умираем мы реже».
фото: Майкл Фараон